Говорят, после вольницы всегда хочется строгости. Может, и так.
Скажут: а итоги президентских выборов! а рейтинги Путина! народ и президент едины!
Но народ голосовал за Путина как за начальника страны, а не как за демократа, не как за либерала. Выбирая Путина — выбирали строгость и порядок. А в людском представлении это не демократия, а что-то совсем наоборот. Это с одной стороны. А с другой — демократы, едва услышат слово «порядок», сразу кричат «фашизм». Но разве демократия не может быть строгой?
Наум Коржавин, любимый автор и давний друг нашей газеты, вслед за своим другом Юрием Давыдовым считает себя «свирепым демократом». Потому как он за демократию строгую, ответственную, конструктивную, созидательную. С порядком, которого не зря желают люди. С безопасностью, от которой зависит человеческая жизнь.
Эта статья Наума Коржавина (мы публикуем сегодня ее первую часть) уже готовилась к печати, когда было опубликовано тюремное письмо Михаила Ходорковского. И в статье Коржавина, и в письме Ходорковского — сходные мысли.
Многие, обсуждая письмо Ходорковского, обвиняют автора в желании подлизаться к начальнику страны и таким путем освободиться из тюрьмы. Но странным образом совпало то, что считают верным и важным такие разные люди, как Коржавин и Ходорковский. Значит, к такому пониманию ситуации в стране склоняются многие, значит, оно назрело? Тем более Науму Коржавину, например, неоткуда освобождаться. И ко всем олигархам Коржавин относится — скажем так — прохладно. Однако ж совпали в мыслях и в ощущении жизни поэт и олигарх, и это очень важно, что совпали. А если бы не совпали — можно было бы спорить. Осмысленно, аргументированно. Думая, размышляя. А не просто на все, что не нравится, не мое, не подходит, говорить: а-а, это банальности!
В защиту банальных истин часто выступает сама жизнь.
Зоя ЕРОШОК
А что, собственно, произошло? Ответ как будто прост — полный разгром либеральных сил, всего демократического лагеря, на выборах в Государственную Думу. Ни одна из двух либеральных партий не смогла преодолеть пятипроцентный барьер. Правда, говорят о подтасовках при подсчете голосов. Этих данных я ни поддержать, ни опровергнуть не могу. Да и пишу я не о выборах.
Либералы уже давно живут в обстановке поражения, но просто сейчас оно перестало быть латентным.
А началось оно тогда, когда оборвалось едва намечавшееся взаимопонимание между интеллигенцией и народом. А оно намечалось. Произошел этот обрыв по вине интеллигенции. Об интеллигенции будет сказано много нелицеприятных слов — жалеть нам сейчас себя нерентабельно и поздно.
Интеллигенция (я говорю о самой интеллигенции, а не о тех, кто вел ее, не оглядываясь) не виновата в том, что не была готова к наступлению событий, которых жаждала, и приняла забрезжившую возможность спасения за состоявшееся спасение.
Подвела и традиция. Русский либеральный интеллигент от века был идеологом, но от века же преследовался «за политику» и считал себя политиком. И поэтому в том, что он хорошо разбирается в этой «политике», у него не было и тени сомнения. Между тем он не только не был политиком, то есть человеком, любящим и умеющим «вести политику» (это особый дар, которого я, например, начисто лишен), но и ничего в ней не понимал.
В начале семидесятых, когда я уезжал в эмиграцию, мне казалось, что этот печальный опыт вполне усвоен. Все читали религиозных философов, сборник «Вехи», и как будто знали, что к любой благой цели надо стремиться осторожно и даже — что кроме «людей нашего круга» в стране еще живут миллионы людей, самых разных — разного уровня развития, ума, квалификации, и все благие перемены не должны быть им во вред.
Мне не хочется кого-либо называть и вообще заниматься персональными «разоблачениями» — ведь все это часть нашей общей (да только ли нашей?) огромной исторической беды. Каждый нес на себе ее груз. И упомянутая выше «традиция» — принимать за компетентность в политике идеологические убеждения.
В принципе демократические убеждения этих людей я разделяю, идеологические их планы рассчитаны на торжество Добра. Однако важно еще при воплощении этих убеждений не принести людям зла, не затруднить их жизнь, не оттолкнуть их от себя.
Борьбы за доверие демократы и не вели — считали, что оно принадлежит им автоматически, поскольку они демократы. Демократия победит, утвердится рынок, и все само собой устроится. Для этого интересоваться тем, как и чем живут люди, ездить к ним, разговаривать с ними не надо — достаточно пребывать в этом высоком самоощущении. Так и жили — и лидеры, и сочувствующие.
Существовавшая до этого советская система, конечно, была патологической. Она и была создана Сталиным для обслуживания и прикрытия амбиций и сущности его патологической власти и его потребности в ней. Либеральная интеллигенция уже давно сознавала, что паллиативами не отделаешься, что требуется замена ВСЕЙ системы.
В этом она была права, но она плохо понимала — проще сказать, почти не думала о том, что это значит и с чем сопряжено. А это было одновременно необходимо, трудно и рискованно. Ведь за долгие годы эта противоестественная система проникла во все поры общественного бытия и сознания, во все его жизненные взаимосвязи и практически их вытеснила и заменила.
Короче, избавиться от этой напасти просто и безболезненно было невозможно — в процессе этого избавления задевались выживательные интересы гигантского количества людей.
Подчеркиваю: я не ставлю под сомнение необходимости перемен, срочного изменения этой системы — я и теперь убежден, что сохранение ее в прежнем виде быстро вело никак не к меньшей, а, скорее всего, к тотальной катастрофе. Но слишком все были поглощены движением вперед. К идеалам свободной экономики, которую только допусти — и она тут же заработает (и главное, быстро подведет экономический фундамент под все открывшиеся свободы — чем справедливо дорожили и чего мы все были лишены с рождения). Такое было в интеллигентном обществе благорастворение воздухов, точнее — мозгов.
Свободами я тоже весьма дорожил. Хотя бы потому, что я наконец получил возможность бывать на родине, которой пятнадцать лет был лишен. Кстати, тоже из-за своей потребности в свободе. И не меньше других хотел и хочу освобождения частной инициативы.
Но и я, и те, кто был со мной согласен (а такие были, хоть они, как и я, не участвовали в политической жизни — только в интеллигентских разговорах), понимали, что в наших патологическихх обстоятельствах руководствоваться нормальным принципом свободной экономики «laissez passer» («пусть идет, как идет») нам пока преждевременно и опасно. Раз влезли мы в эту пропасть не путем «laissez passer», то есть не естественным жизненным путем, а путем хоть и безумным, по-моему даже глупым, но умственным, то и вылезать из нее поэтому тоже можно только путем «умственным» — при государственном регулировании. Только на этот раз направленном не в сторону от стихии жизни, а навстречу ей, постепенно приспосабливаясь к ее законам. Ведь стихия есть стихия, ее нельзя игнорировать, но доверяться ее благости тоже не стоит — разнесет. И в России уже разносит.
И еще надо было понимать, что вылезать из этой ямы — всенародное дело и что тут требуется не только колоссальная разъяснительная работа, но и забота о том, чтобы тяжесть этого перехода на первых порах распределилась на все слои общества более или менее равномерно.
Да, советская армия была чрезмерно велика, намного превосходила оборонные потребности страны, соответственно было чрезмерным и военное производство, оборонка — кремлевские старцы всерьез воевать ни с кем не собирались, мировую революцию не устраивали, но не жалели средств на поддержание международной напряженности.
Но эти позорные и ненужные задачи армия и другие силовые структуры выполняли не по собственной инициативе, а потому что их это обязывали делать власти — от нашего общего имени. На что мы, придавленные тем же сапогом,– пусть скрипя зубами — в большинстве своем действенно не возражали.
И разве можно было допустить, чтобы за всю эту бредовую политику в первую очередь расплачивались те, кто в этот судьбоносный момент был профессиональным военным или работал в оборонке (как известно, самые квалифицированные рабочие и инженеры страны)? Они поступали на военную службу или на предприятия оборонки не для того, чтобы душить Чехословакию, а чтобы служить своей стране и кормить свои семьи.
Говорю я сейчас не о государстве, а о нас, кто мог оказывать на жизнь только косвенное воздействие, от кого прямо ничего не зависело, кроме… сочувствия и солидарности.
Но этого как раз эти группы населения в нас не ощущали — а ощущали они (пусть и не формулируя этого), что находятся как бы за пределами нашего сочувствия. А ведь были среди нас и такие, кто воспринимал их беду чуть ли не как заслуженную кару. Конечно, не от жестокосердия так воспринимал, а издали, умозрительно, исходя из абстрактности представлений…
Но, так или иначе, все это не способствовало всенародности усилий по защите демократии и либерализма, а только росту взаимоотчуждения и взаимонепонимания. И касалось не только армии и ВПК.
Кстати, я отнюдь не хочу создать впечатление, что по самой либеральной интеллигенции создавшееся неустройство не ударило, что сама она все эти обескураживающие годы жила припеваючи. Нет, это не так. По ней все эти изменения ударили не меньше, чем по всем другим.
Говорю это во избежание кривотолков. Я ее обвиняю не в корысти, а в наивном равнодушии к жизни большинства народа. Равнодушии от незнания и непонимания. От убеждения, что все само наладится.
|