Этот текст был написан по-английски 10 лет назад для американского журнала “Nation”. Прилетев из Москвы в Беркли в конце августа 1991 г., где начинался очередной семестр моей аспирантской учебы, я устал отвечать на многочисленные вопросы американских друзей и коллег о неудавшемся перевороте, написал эту статью и молча раздавал ее, вместо того чтобы пересказывать все происшедшее еще один раз. Статья, сейчас, десять лет спустя — и особенно после опубликованных воспоминаний участников тех событий, — представляет уже более исторический, чем научный или публицистический интерес. Тем не менее некоторые ее аспекты достаточно любопытны и сегодня.
Во-первых, она явно написана с позиции молодого поколения, которое собиралось в результате демократической революции выиграть весь мир. Отсюда и классификация респондентов по возрастным характеристикам: казалось, что чем старше человек, тем более по-советски консервативны его взгляды. Это не подтверждается данными опросов, и мои собственные классификации просто отражали тот распространенный предрассудок, который через несколько лет обернулся обычными строчками в объявлениях о приеме на работу: “Требуются люди не старше 35 лет”. В результате событий 1991 г. режим превратился из геронтократии в геронтоцид: так можно обозначить направленную стратегию, у которой не было, однако, по словам Мишель Фуко, ни единого стратега, ни общего центра. Старшее поколение было, за малыми исключениями, просто изъято из общественной жизни — и символически, и физически. Символически — в том, что во многих семьях вертикаль власти была радикально перевернута в течение года или двух (так, что теперь родители не могли позволить себе такси, да и вообще деньги на жизнь занимали у детей): последствия подобного катаклизма для социальной структуры любого общества невыносимо тяжелы. Физически — в том, что стариков лишили сносного медицинского обслуживания и лекарств, обрекли на голод и продажу квартир, в результате которой многие из них исчезали. Геронтоцид радикально изменил социальную структуру страны, и начался он с революции молодых 1991 г.
Во-вторых, статья была написана для американского журнала, и потому некоторые детали могут быть непонятны для современного русского читателя и восприняты им как дань аудитории. Например, дебаты вокруг фигуры американского политолога Джерри Хафа давно затихли, да и книга Альберта Хиршмана “Exit, Voice and Loyalty” не так важна для нас, как для американцев. Газета “Daily Californian”, корреспондентом которой я пару раз представлялся в Москве, чтобы пройти сквозь очередной пикет защитников Белого дома, была известна как радикальная и отчасти маргинальная студенческая газета Калифорнийского университета в Беркли, часто отражающая взгляды, противоречащие мнению большинства калифорнийцев. В России в то время, по-видимому, это же название звучало как что-то очень калифорнийское и значимое. Коннотация “Запад нам поможет” открывала многие двери. Но важно подчеркнуть, что толпа вокруг Белого дома представлена как некий Вудсток не из-за ориентации на американскую аудиторию. Это просто взгляд с улицы (вернее, с крыльца Белого дома). Дело в том, что те, кто был внутри, теперь подчеркивают свои организационные усилия, напряженные часы переговоров и ожидания. Те, кто смотрел со стороны и издалека, склонны описывать все происшедшее, как героический эпизод. Те же, кто стоял и сидел вокруг, чувствовали себя немного иначе. Мое самое яркое впечатление, не попавшее в статью десять лет назад: где-то в пять утра в ночь с 20-го на 21-е мы — человек 20 или 30 — сидим на броне второго транспортера, “захваченного” под мостом на Калининском проспекте, и медленно едем в направлении Белого дома. Стоящие на тротуарах люди протягивают “героям” на броне вареные яйца и куски сырокопченой колбасы. Вкусно и весело.
В-третьих, статья написана в рамках модного тогда в социологии подхода — конструирования социальной реальности. Выводы статьи были теоретически интересны 10 лет назад, но сейчас выглядят во многом банальными и часто — гипотезами, которые могут быть оспорены или подтверждены на основании новых документальных и мемуарных свидетельств. Например, Янаев утверждает, что гэкачеписты не изолировали Горбачева и тот сам дал команду на проведение путча, да и все время имел возможность воспользоваться правительственной связью из машины в форосском гараже. С другой стороны, фильм Николая Сванидзе детально описывает интенциональную подготовку путча Крючковым без ведома Горбачева и приказы по взятию Белого дома, которые якобы были сорваны или саботированы действиями военных под руководством Грачева. Складывается ситуация, когда на каждый аргумент сторонников одной версии происшедшего можно найти не менее сильный контраргумент, причем очень часто отсутствуют основания для решающего вердикта, кроме субъективных и потому недостоверных мнений самих участников. Поэтому похоже, что путч станет undecidable, “нерешаемым” российской истории.
Жак Деррида когда-то походя ввел это понятие, указав на способ дестабилизации бинарных оппозиций мысли. Нерешаемое вводится в логическое противоречие как третий термин между тезисом и антитезисом, термин, который одновременно является и тезисом и антитезисом, и ни тем и ни другим одновременно. Он как бы подрывает противоречие, которое не может переварить нерешаемую ситуацию или категорию, и в результате этого противоречие не решается — или “снимается”, как у Гегеля, — а просто продуктивно смещается в новую плоскость, где дает возможности новых интересных ходов внутри сместившейся и потому уже новой противоречивой игры. Классические пример Деррида — фармакон: так обозначется статус письма у Платона, которое в соответствии со значением этого слова является и ядом, и противоядием для политического устройства традиционного греческого полиса, где структура оппозиций власти, основанной до этого на устной коммуникации, поставлена под вопрос появлением письменных документов. Другой, более приземленный пример нерешаемого: фигура тещи в браке. Супруги, не имеющие возможности напрямую обвинять друг друга в худших грехах (иначе сам брак будет поставлен под вопрос), получают возможность проигрывать свои противоречия в бесконечных и никогда не урегулируемых спорах по поводу тещи. Теща как бы дополняет брак тем, что становится вопросом, по поводу которого нельзя прийти к какому-либо решению, но который позволяет продуктивно работать с противоречиями внутри пары в рамках смещенного и потому ослабленного противостояния.
Август 1991-го — нерешаемое российской истории в том же смысле. Он завершил противоречия советского периода тем, что дал событие, значение которого было невозможно однозначно помыслить, и проблему, которую невозможно было однозначно решить, в рамках существовавших тогда позиций. Значение этого события нерешаемо во многом и до сих пор, да и рискует остаться таковым навсегда. Просто путч решающим образом и достаточно продуктивно сместил игры советской власти в новую плоскость, задаваемую уже другим, несоветским дискурсом. Поэтому противоречия постсоветской России во многом обязаны своей нерешаемостью именно этому событию.
А БЫЛ ЛИ ПУТЧ НА САМОМ ДЕЛЕ?
Почему путч провалился? Этот вопрос не отпускал меня с тех пор, как я провел пять дней (18—22 августа) на улицах Москвы. Я не верю высказываемым в последнее время предположениям, что путч был обречен с самого начала. Неизбежность его поражения не казалась столь очевидной в ночь на 20 августа, когда надо было решать, оставаться ли дома или идти к Белому дому, несмотря на комендантский час.
Что ощущали люди 20 августа? Это было странное чувство. Начав расспрашивать окружающих, я понял, что восприятие событий определялось тем, к какому поколению принадлежал мой собеседник. Моя выборка не претендует на репрезентативность: здесь продавцы овощей, женщины из газетных киосков, таксисты, рабочие, стоящие в очереди за водкой, — но лучшей выборки, увы, не существует. Среди тех, кто согласился высказать свое мнение, люди за 50 были настроены решительно против Горбачева (“Мы так плохо не жили даже после войны” и “Горбачева давно надо было снять”) и, следовательно, поддерживали путчистов; люди младше 30 были против них: “Не хотим жить по-старому”. Респонденты в возрасте от 30 до 50 лет образовали “болото”. Однако во всех трех категориях большинству было или нечего сказать, или просто наплевать. В понедельник вопрос “Вы за Ельцина или за Комитет?” часто вызывал изумление — многие просто ничего не знали о действиях Ельцина. Во вторник больше половины из тех, кого мне удалось опросить, говорили: “Нам все равно. От этого ничего не изменится”.
С учетом демографического старения российского населения, среди тех, кто высказал свое мнение, именно старшие поколения образовывали самую многочисленную и активную группу — и группа эта поддержала ГКЧП. Как же случилось, что поддержка их осталась лишь на словах?
Сначала я предполагал, что гэкачеписты не читали Джерри Хафа. Если бы они только слышали его лекции в Беркли и последовали его советам, если бы они только “всерьез отнеслись к американской политологии”, они знали бы, что: a) старики не совершают революций — в отличие от молодежи. Лишенные обеих возможностей, описанных Альбертом Хиршманом, — высказать свое недовольство или покинуть страну, — молодые просто не могли не выйти на улицы; b) солдаты не стреляют в людей одной с ними нации; к примеру, Витебская дивизия открыла бы огонь в Прибалтике, но не в Москве. Ошибкой было вводить в русскую столицу русские войска (вместо новобранцев из Средней Азии) — разговоры с прохожими, которые ничем не отличались от них самих, деморализовали солдат.
Таким образом, все произошло в полном соответствии с аксиомами политологии: демократически настроенная молодежь вышла на защиту свободы, на баррикады, и победила.
Однако уже к концу той недели, когда события 19—21 августа стали вновь проигрываться в средствах массовой информации и на массовых митингах (интересно, где все эти люди были во вторник?), я попытался собрать воедино осколки моих личных ощущений, а также газетные статьи, описания очевидцев и слухи, ходившие в течение тех трех дней. Фрагменты эти не всегда вписываются в величественную повесть о “героической молодежи, вставшей на защиту демократии”.
Во-первых, количество людей, вышедших тогда на улицу, сильно преувеличено. Сотни тысяч действительно собирались — но в среду и в четверг. В 2 часа ночи в среду вокруг Белого дома было не больше 10 000 защитников. Это видно из следующих приблизительных подсчетов: когда по приказу Руцкого защитники выстроились в неровные колонны, то было видно, что верхнее крыльцо российского парламента окружено колонной в три шеренги толщиной, а нижнее (откуда легко попасть в здание) — двумя колоннами толщиной в десять шеренг каждая.
Во-вторых, многие “защитники” оказались просто зеваками или любителями потусоваться. Белый дом представлял собой живописное зрелище: на баррикадах было много не только стареющих хиппи (их легко было заметить во главе некоторых отрядов самообороны), но и обычно аполитичных неформалов, вроде панков, фанатов тяжелого рока и байкеров. Меня это сильно удивило: если хиппи уже были включены в ситуацию из-за открывающихся в демократической политике возможностей, то неформалы держатся от политики подальше, поскольку “политика — это фигня”. Любой, кто пожелал бы проникнуть за баррикады, мог сделать это без особого труда. Я с двумя друзьями прошел, притворившись американским журналистом, которого сопровождают два русских аспиранта. Когда меня спрашивали по-английски: “What newspaper?”, я отвечал: “Daily Californian”. Многие пили, и, как сказал на следующий день корреспондент радио “Эхо Москвы”, “у каждого в кармане была бутылка, но никто не выглядел пьяным”.
Я никоим образом не пытаюсь сказать, что в толпе защитников царила праздничная атмосфера или что толпа эта состояла только из неформалов. Это было бы преувеличением. С другой стороны, трудно составить “объективную картину” происходящего, когда в час ночи Руцкой приказывает очистить пятидесятиметровую “ничейную полосу” и приносить отравленных газами к четвертому подъезду, а обожженных — к пятому. Невозможно было опросить байкеров, составивших разведотряд Ельцина, почему они пришли к Белому дому. Поэтому я лишь хочу показать, что в происходившем было множество странных деталей, которые сейчас стираются из нашей памяти, чтобы освободить место для складной непротиворечивости героической интерпретации этих событий. Но как вписать в нее, например, тех ребят, которые спрыгивали с брони захваченного ими бронетранспортера со словами: “Ничего тусовка получилась — а вроде и демократию защитили”?
В-третьих, “решающая схватка” на Калининском проспекте произошла, когда бронетранспортеры направлялись от центра основных событий и уже проехали поворот к зданию российского парламента. Трое погибших в этом ненужном столкновении были уже в воскресенье “канонизированы” — и совершенно справедливо. Но было и насилие другого сорта, которое журналисты оставили незамеченным. Символом его могут служить два зуба одного российского парламентария, которые он потерял в драке с теми, кто принес бутылки с зажигательной смесью и хотел ими воспользоваться даже после того, как экипажи бронетранспортеров уже сдались. В настроениях вооруженных зевак на улицах чувствовался “афганский синдром”.
Наконец, в-четвертых, танки не собирались штурмовать российский парламент. Это важнейшее обстоятельство интерпретируют по-разному. Полагают, что ко времени решающей атаки заговорщики разуверились в своих силах; что командиры и чиновники среднего звена саботировали приказы лидеров; что все происходило в соответствии с блестящим и заранее разработанным планом; что неспособность взять Белый дом лишь довершает список ошибок, допущенных гэкачепистами и объясняющихся их коммунистической неэффективностью.
Среди этих ошибок упоминают следующие: a) они не арестовали Ельцина до того, как объявили о создании ГКЧП по телевидению; b) они не отключили телефонную связь и не помешали работать западным журналистам; c) они не смогли закрыть демократически настроенные газеты и радиостанции; d) вечером в понедельник они даже позволили программе “Время” показать Ельцина верхом на танке, призывающего ко всеобщей политической забастовке.
Из-за недостатка места я не буду обсуждать каждое из предложенных объяснений в отдельности, но не могу согласиться с интерпретацией, ставшей главной к тому моменту, как я покинул Россию [в конце августа 1991 г.], а именно, что дело было “в полной неэффективности коммунистов”. Мое предположение довольно просто: ГКЧП не собирался устраивать переворот. Вот почему все происходило столь странным образом: москвичи защищали Белый дом понарошку, а нападавшие делали все, чтобы их атака провалилась.
В понедельник путча просто не существовало, потому что ни гэкачеписты, ни москвичи не воспринимали происходящее как путч. Если бы члены ГКЧП воспринимали свои действия как заговор, они бы сделали все по-другому — по образцу чилийского путча 1973 г., бывшего главным примером “переворота” в советском сознании. В крайнем случае, они бы действовали по польскому сценарию 1981 г., т.е. обрезали все линии связи, закрыли доступ в страну всем западным журналистам и не колеблясь прибегли бы к насилию. Однако гэкачеписты были заложниками устаревшего советского дискурса, который предписывал законную передачу власти посредством внутрипартийных перетасовок руководящих кадров. Они действовали именно по этим правилам, и с этой точки зрения их действия были очень эффективными.
Во-первых, захват и изоляция Горбачева были шедеврами практичности и рациональности. Любой, кто читал о том, как нейтрализовали Горбачева, поймет, что сделано это было с исключительной точностью и эффективностью.
Во-вторых, в понедельник ГКЧП удалось добиться молчаливого согласия со стороны населения. Как я уже говорил, большинство или колебалось, или поддерживало путчистов. Спокойствие москвичей можно легко приписать “политическим обычаям Московии”, по выражению Нэда Кинана. И в восприятии народа, и в восприятии гэкачепистов именно так и должна была происходить смена руководства. Некоторые респонденты были недовольны лишь тем, как был свергнут Горбачев: “Им надо было быть честными, как Алкснис, и сказать нам, что ему пора уходить. Почему они сказали, что он болен?”.
В-третьих, подобно тому, как это происходило на пленумах ЦК после смерти Черненко или Андропова, они должны были заявить миру, что продолжат прежнюю линию — в данном случае “курс на перемены, начатый Михаилом Сергеевичем”. Следовать тем же курсом значило сохранить плюрализм, экономические реформы и демократию — хотя бы их видимость, — устранив при этом некоторые “отрицательные последствия”. То, что они — пусть лишь на уровне риторики — решили последовать традиции “сохранения курса”, чтобы оправдать и легитимизировать свой приход к власти, проясняет многое в непоследовательном поведении заговорщиков. По иронии истории, чтобы укрепить свою тоталитарную власть, им пришлось демонстрировать свою верность плюрализму, и программа “Время” 19 августа представила на удивление уравновешенную картину того, как относились к новому руководству в различных регионах. Телевидение показывало и тех, кто поддерживал ГКЧП, и тех, кто осуждал его. Конечно, комментарии были предвзятыми, но формально традиция представления различных взглядов была сохранена. Именно так Ельцин и оказался на центральном телевидении.
В-четвертых, они не собирались устраивать переворот, они собирались произвести изменения в партийном или государственном руководстве или путем закулисных переговоров заставить Горбачева согласиться на изменение политического курса. И то и другое было вполне допустимым в рамках советского политического дискурса. В первый день “путча” они почти полностью определяли риторику происходящего, и их толкование “реальности” было пассивно принято, по крайней мере — не отвергнуто, большинством населения. Таким образом, в понедельник Ельцин оставался лишь мелкой неприятностью. Кто бы обратил внимание, скажем, на Соломенцева (председателя президиума Верховного совета РСФСР при Брежневе)?
Но они не знали, что их уже назвали — назвали “участниками антиконституционного заговора”.
Три последующих дня были днями “войны дискурсов”. В самом деле, собственно физических действий в эти дни было крайне мало. Ввод войск в Москву и строительство баррикад следует рассматривать как действия прежде всего символические. Войска ни разу не были целенаправленно использованы как орудие физического подавления и служили скорее символами закона и порядка. Танки, двигаясь бок о бок с “Жигулями”, застревали в пробках и следовали правилам дорожного движения — какой же это переворот?
Сами баррикады вокруг Белого дома тоже были довольно любопытны: они, конечно, не смогли бы остановить мощные танки. Десять танков, перешедшие на сторону Ельцина, не имели снарядов; уязвимость Ельцина в случае атаки очевидна из того факта, что любой мог подъехать к самому Белому дому на такси!
“Путч”, таким образом, постепенно образовался лишь во вторник, как одна из возможных интерпретаций происходящего, и стал “реальностью” в среду во второй половине дня, когда Ельцина показали по центральному телевидению. Удачное начало дискурсивной победе Ельцина было положено его первым указом, который начинался словами: “Совершив государственный переворот...”. Ко вторнику, связавшись напрямую с Янаевым, Ельцину удалось донести свою интерпретацию происходящего до членов ГКЧП и таким образом обезоружить “заговорщиков”. Они не только не собирались “устраивать переворот”, но и не смогли принять свою новую роль и действовать соответственно.
После ареста Крючков таинственно заметил, что теперь он знает, что им следовало делать с самого начала. Он не раскаивался, он лишь сожалел, что они изначально не осознавали, как надо было поступать. Кажется очень вероятным, что, если бы члены ГКЧП замышляли диктатуру в стиле Пиночета, их не смог бы остановить ни Ельцин, которого арестовали бы заранее, ни “демократическая оппозиция”, которая растворилась бы в единодушном молчании 99% москвичей.
В этом случае кажется, что подлинным победителем был не Ельцин, а либеральный дискурс. Он оказался крепко укоренившимся на русской почве — поскольку любому, кто хотел победить в те дни, приходилось придерживаться именно его. Теперь все политические действия формулируются по правилам именно этого дискурса; вопрос о том, возможна ли в его рамках диктатура, хотя бы и с новым, популярным лидером во главе, я оставляю читателям.
|