Из воспоминаний Е.И. Осиповой: «Никто из родных так на могиле и не был. Жена приехала только через два года, в 1839 году»
"
Поэт и Власть, или Вольные каменщики при гробе Пушкина
Отнюдь не событийный повод (очередная годовщина кончины Поэта) или малоизвестные обстоятельства его похорон (сами по себе потрясающие и представляющие интерес) позволяют все же, на мой взгляд, говорить о политическом контексте этого печального события. О долге Власти перед Художником мы знаем хорошо, может быть, даже слишком. Однако есть и обратная зависимость, вытекающая хотя бы из обыкновенной логики; но задумываться о ней, а тем более писать, считается и до сих пор делом едва ли не крамольным.
Честь дворянина и первого поэта России, ревность, заговор, желание ухода, освобождения – обычно эти причины чаще других упоминают в связи с гибелью Пушкина. Так это и было, но лишь отчасти. Все свершилось Промыслом Божиим и свободной волей русского гения. Но при этом было немало внешних обстоятельств, способствовавших именно такому развитию событий. Наш рассказ о вольных каменщиках, в январские дни 1837 г. оказавшихся у гроба Поэта и пытавшихся сыграть в последнем акте трагедии.
То, что «вокруг самого события ощущается присутствие членов братства», – вещь теперь очевидная, и особых споров не вызывает. Достаточно вспомнить масонскую символику на сургучной печати анонимного диплома-пасквиля, приведшего в конце концов к дуэли, а также дату самого рокового поединка (27 января), выпавшую на один из очень немногих чтимых вольными каменщиками праздников.
Итак, 29 января 1837 г. в 2 часа 45 минут пополудни не стало Пушкина.
«Грустно тебе меня нести?» – спросил Пушкин у камердинера Никиты
Похоронами заправлял двоюродный дядя вдовы – дипломат, обер-камергер граф Г.А. Строганов, отец родившейся вне брака Идалии Полетики (злейшего врага поэта), ближайший друг министра Нессельроде и нидерландского посланника Геккерена, за несколько дней до кончины поэта советовавший дипломату, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль – по мнению графа, дуэль была единственным исходом.
Весь вечер после дуэли супруги Строгановы и Нессельроде провели до часу ночи в доме Геккеренов. Наряду с немногими другими, граф Строганов – уже на следующий день – участвовал в распространении клеветы о том, кого вскоре ему предстояло хоронить.
Связь Пушкина и его семьи с царем, а затем разборку бумаг Поэта (совместно с начальником штаба Корпуса жандармов генерал-майором Л.В. Дубельтом) осуществлял поэт и вольный каменщик В.А. Жуковский, так – уже после случившейся трагедии – характеризовавший своего друга: «Пушкин был выведен из себя, потерял голову и заплатил за это дорого. С его стороны было одно бешенство обезу[мевшей] ревности…»
Второй важной фигурой был князь П.А. Вяземский, о принадлежности которого к братству вольных каменщиков было известно А.С. Пушкину. Об этом свидетельствовал и он сам: «В России я никогда не хотел быть масоном и принадлежать какому бы то ни было тайному обществу. […] В Варшаве предложили мне принять меня в ложу. Тут обстоятельства были другие…». «Пушкин не любил Вяземского, – свидетельствовал П.В. Нащокин, – хотя не выражал того явно; он видел в нем человека безнравственного, ему досадно было, что тот волочился за его женою…»
За несколько дней до рокового выстрела на Черной речке Вяземский публично заявил, что «он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных».
Наконец, сравнимую по значимости с Жуковским и Вяземским роль сыграл другой масон из ближайшего пушкинского окружения – А.И. Тургенев, член столичной ложи «Полярная звезда». «Поэт – сумасшедший», – записал он в своем дневнике 2 января 1837 г.
Из-за кончины Н.М. Карамзина ко времени дуэли Пушкина вдова и дети историка в похоронах поэта заметной роли не играли. Однако жужжание клеветы перед роковым поединком было вполне ощутимо в салоне Карамзиных, чье семейство А.С. Пушкин полагал себе дружественным. Каково было оно на самом деле, стало ясно после находки и публикации в 1980 г. писем этих луфтонов (так в то время именовали детей вольных каменщиков). Все перечисленные нами лица и руководили от имени вдовы похоронами А.С. Пушкина.
По словам близкой знакомой поэта Д.Ф. Фикельмон, как раз в это время «несчастную жену с большим трудом спасли от безумия, в которое ее, казалось, неудержимо влекло мрачное и глубокое отчаяние». «Жена, – писал А.И. Тургенев, – рвалась в своей комнате; она иногда в тихой, безмолвной, иногда в каком-то исступлении горести». «К несчастью, она плохо спит, – сообщала в одном из писем С.Н. Карамзина, – и по ночам пронзительными криками зовет Пушкина». Она не была даже на отпевании. Впоследствии супруги Вяземские, вопреки истине, рассказывали пушкинисту П.И. Бартеневу о том, что Наталья Николаевна не пошла-де в церковь «оттого, что не хотела показываться жандармам». Обычные либеральные инсинуации. Как бы то ни было, ясно одно: в описываемое время дееспособность Наталии Николаевны Пушкиной была сильно ограниченна.
Одним из первых актов под прикрытием мнимой воли вдовы было облачение тела поэта перед положением в гроб.
Одежда Пушкина, в которой он был на поединке, по приезде домой была срезана с него, а затем передана оказавшемуся при умиравшем поэте писателю и врачу В.И. Далю. По кончине друзья решили делать все без оглядки на Зимний. Они словно забыли, что Пушкин был не просто свободным литератором, а имел придворный чин, чем, кроме всего прочего, объясняется официальное участие в этом деле царя, равно и те беспрецедентные милости, обещанные им умиравшему поэту и оказанные в действительности:
«1. Заплатить долги. 2. Заложенное имение отца очистить от долга. 3. Вдове пенсион и дочери по замужество. 4. Сыновей в пажи и по 1500 р. на воспитание каждого по вступлении на службу. 5. Сочинения издать на казенный счет в пользу вдовы и детей. 6. Единовременно 10 [тысяч]».
Вот это-то поле царской милости, царской любви друзья поэта, что бы ни говорили о роли В.А. Жуковского (у которого в создавшемся раскладе была своя четко определенная роль), они пытались превратить в поле борьбы с самодержавием от имени почившего поэта. Причем вопреки воле последнего. Это и следует помнить тем, кто и по сию пору продолжает писать о «позорно тайных похоронах» великого русского поэта.
Следует помнить, что Пушкиным было нарушено слово, данное им государю во время высочайшей аудиенции 23 ноября 1836 г.: не драться на дуэли ни под каким предлогом. В этой своей вине умиравший особо просил прощения. «Попросите государя, чтобы он меня простил», – обращался он к лейб-медику Н.Ф. Арендту.
Итак, тело поэта, по распоряжению друзей, одели в цивильное платье. Осыпанная царскими милостями вдова, за которую, как мы видим, ловко спрятались «братья», будь она в добром здравии, вряд ли бы решилась на такую дерзость.
Однако государь хорошо понял всю эту «братскую» машкеру.
2 февраля А.И. Тургенев записал в дневнике: «…Сказал слышанное: что не в мундире положен, якобы по моему или князя Вяземского совету. Жуковский сказал государю, что по желанию жены». Три недели спустя в письме брату в Париж он уточнил: «Жандармы тогда донесли, а может быть, и не жандармы, что Пушкина положили не в камер-юнкерском мундире, а во фраке: это было по желанию вдовы, которая знала, что он не любил мундира; между тем государь сказал: «верно это Тургенев или к. Вяземский присоветовали».
«...Пушкина положили не в камер-юнкерском мундире... это было по желанию вдовы»
Другим актом противодействия был выбор храма для отпевания. В разосланном приглашении значился Исаакиевский собор. Однако это был не тот Исаакиевский собор, который мы знаем теперь. Строительство последнего в то время не было еще завершено. Имя это носила тогда церковь при Адмиралтействе.
Со слов упомянутых нами друзей, обычно утверждают, что Пушкин по месту жительства принадлежал к приходу Исаакиевского собора. В письме к А.Х. Бенкендорфу (также, между прочим, состоявшему ранее в столичной масонской ложе «Соединенных друзей») В.А. Жуковский пытался сослаться на гр. Г.А. Строганова: «Он назначил для отпевания Исаакиевский собор, и причина назначения была самая простая: ему сказали, что дом Пушкина принадлежит к приходу Исаакиевского собора; следовательно, иной церкви назначить было не можно…» «Выбирать тут было нечего», – согласно утверждал и кн. П.А. Вяземский.
Однако хорошо известно, что за священником, чтобы напутствовать поэта, посылали в близлежащий храм Спаса Нерукотворенного Образа, принадлежавший к Дворцовому конюшенному ведомству. (Именно в этой церкви Пушкин с родителями встречал Пасху 1834 г.)
Все без исключения участники были осведомлены, что А.С. Пушкину был присвоен придворный чин, что автоматически предполагало участие в его похоронах двора и лично императора Николая Павловича.
В связи с этим весьма неуклюжим выглядит оправдание В.А. Жуковского в письме к А.Х. Бенкендорфу: «…О Конюшенной же церкви было нельзя и подумать, она придворная. На отпевание в ней надлежало получить особенное позволение…»
Придворную тему стали шевелить еще при жизни Пушкина. Общий мотив – смешное, якобы мальчишеское, унижающее достоинство поэта, звание камер-юнкера, которое он получил 31 декабря 1833 г.
«Друзья не щадили самолюбия Пушкина на счет его запоздалого камер-юнкерства». Способ этот уже применяли, когда он, случалось, писал стихи вроде «Бородинской годовщины». «…На сей случай, – вспоминал Н.М. Смирнов, сам, кстати говоря, также камер-юнкер, – вышел мерзкий пасквиль, в котором говорили о перемене чувств Пушкина; будто он сделался искателен, малодушен, и он, дороживший своею славою, боялся, чтобы сие мнение не было принято публикою и не лишило его народности.
Словом, он был огорчен и взбешен и решился не воспользоваться своим мундиром, чтобы ездить ко двору, не шить даже мундира». Известны также слова А.С. Пушкина, сказанные великому князю Михаилу Павловичу в ответ на поздравление: «Покорнейше благодарю, ваше высочество; до сих пор все надо мною смеялись, вы первый меня поздравили».
Нужно бы знать императора Николая Павловича, чтобы требовать от него несбыточного: нарушения правил, которым он подчинялся сам. Царь, как известно, строго следил за неукоснительным исполнением существующих законов. Не единообразие, как утверждали щелкоперы, было его принципом, а сохранение установленного порядка. Даже в советское время пушкинисты отмечали, что император Николай Павлович «очень строго соблюдал все формы, созданные для поддержания авторитета власти».
Однако устроителей торжественного отпевания в Адмиралтейской церкви ждала неудача. Митрополит С.-Петербургский Серафим (Глаголевский) отказался прибыть к отпеванию. Узнав об этом, кн. П.А. Вяземский тут же посоветовал гр. Г.А. Строганову обратиться за содействием к обер-прокурору Священного синода гр. Н.А. Протасову. Но владыка намеревался запретить церковное погребение вообще. Ведь смерть на дуэли приравнивалась не только к убийству и противлению властям, но и к самоубийству. А таковых, согласно существовавшим законам, лишали христианского погребения.
Примечательно, что еще в Требнике митрополита Киевского и Галицкого Петра (Могилы) 1646 г., в разделе о «погребении тел правоверных христиан», специально подчеркивалось, что «церковного погребения […] на поединках умирающии, аще и знамения покаяния показаша, не сподобляются».
Пушкин положил жизнь на поединке и, по закону, подлежал военному суду.
«Заколотили... в гроб. Вяземский положил рядом с ним перчатку»
Следуя букве закона, суд обычно приговаривал дуэлянтов к смертной казни. Для офицеров она, как правило, заменялась разжалованием в солдаты с правом выслуги, что в условиях боевых действий на Кавказе обеспечивало провинившимся быстрое восстановление в офицерском звании. Не служащие дворяне отделывались месяцем-двумя крепости с последующим церковным покаянием.
Отношение к дуэлям императора Николая Павловича было совершенно определенным: «Я ненавижу дуэли; это – варварство; на мой взгляд, в них нет ничего рыцарского». Тем не менее именно в его царствование наказания для дуэлянтов были смягчены: вступивший в силу с 1 января 1835 г. Свод законов Российской империи смертную казнь за дуэль отменял. Однако Военно-судная комиссия приговорила всех участников дуэли 1837 г., включая секундантов, в соответствии с воинским артикулом Петра I, к смертной казни через повешение. Только смерть, чистосердечное покаяние и особая милость государя освободили А.С. Пушкина от ответственности.
Рассказывали, что митрополита Серафима склонил к изменению мнения святитель Филарет Московский, автор поэтического ответа-вразумления поэту.
Ко времени похорон в столице империи сформировались разнонаправленные силы. Были аристократические салоны, вполне космополитические, к настроению посетителей и хозяев которых вполне подходил современный термин русофобия. Светская чернь, говорил о них Пушкин. Но были при этом и другие жители столицы, люди не знатные, основным настроением которых было: русского поэта убил иностранец. «…Весьма многие в народе, – писал В.А. Жуковский, – ругали иноземца, который застрелил русского…»
Едва ли не впервые эти люди серьезно заявили о себе в связи с гибелью Поэта. И тогда же, возможно, они впервые ощутили свое единство, а значит, и силу. И еще: в связи с похоронами Пушкина оказалось возможным манипулировать этими силами. Вольно или невольно к этому оказались причастны люди, именовавшие себя друзьями Пушкина. Таким образом, эти силы, эти люди, независимо от их желаний, в известной мере противостояли государю, покушаясь на единство его империи.
В официальном «Отчете о действиях корпуса жандармов» за 1837 г. говорилось, что вокруг Пушкина «образовался круг его приверженцев. Он состоял из литераторов и из всех либералов нашего общества. И те, и другие приняли живейшее, самое пламенное участие в смерти Пушкина; собрание посетителей при теле было необыкновенное; отпевание намеревались делать торжественное, многие располагали следовать за гробом до самого места погребения в Псковской губернии; наконец дошли слухи, что будто в самом Пскове предполагалось выпрячь лошадей и везти гроб людьми, приготовив к этому жителей Пскова. Мудрено было решить, не относились ли все эти почести более к Пушкину – либералу, нежели к Пушкину поэту. В сем недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либералов, – высшее наблюдение признало своей обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было исполнено».
Впоследствии, уже после похорон, братья-каменщики попытались перейти даже в наступление на власть.
В.А. Жуковский написал письмо шефу жандармов А.Х. Бенкендорфу, а кн. П.А. Вяземский – вел. кн. Михаилу Павловичу.
«Действовали друзья, – отмечают пушкинисты, – согласованно и оба способствовали тому, чтобы их письма широко распространялись в обществе». Друзья творили «легенду о его смерти. Легенда не совпадала с тем, что они думали в действительности». Однако «именно эти письма, в которых воссоздан ход событий 27–29 января 1837 года, оказали определяющее влияние на восприятие биографами Пушкина истории его дуэли и смерти, хотя, как отмечалось, не вся изложенная в них информация считается достоверной».
«Самое страшное заключалось в том, – отмечает настроения ближайшего окружения А.С. Пушкина в преддуэльные дни автор новейшего исследования, – что неправильную оценку событиям давали и друзья поэта (Жуковский, Вяземские, Карамзины). […] Как известно, в самые трудные для Пушкина дни, предшествовавшие дуэли, поэт был страшно одинок.
Напротив, Дантес до последнего рокового дня был принимаем, например, даже в салоне Карамзиных, людей, как будто бы наиболее близких поэту». «…Сразу после кончины поэта, – пишет Г.М. Седова, – видно, как мало знали друзья о чувствах и мыслях Пушкина и как много о мотивах поведения его врагов».
Использовать в своих целях похороны погибшего на дуэли вольным каменщикам в России было не в диковинку. Вспомним, как в свое время, еще при Александре I, декабристы-масоны превратили похороны К.П. Чернова, дравшегося на дуэли 10 сентября 1825 г. с флигель-адъютантом В.Д. Новосильцевым, в «первую в России уличную манифестацию». Посеять вражду царя к Поэту, разорвать, пусть и посмертно, связь Поэта с царем, извратить суть этой связи – такова была ставка. Но в 1837 г. сделать из тела Поэта таран против ненавистного им самодержавия не удалось.
В начале прошлого века известный пушкинист П.И. Бартенев обнародовал весьма значительный факт о царе: «…Он плакал о Пушкине, посылал наследника к телу его и ранним утром, когда еще было темно, приходил к дому князя Волконского, на Мойку, и спрашивал дворника о здоровье поэта». Об этом же свидетельствует дневниковая запись В.А. Муханова. Однако было бы тщетно искать отражение этого факта в трудах современных пушкинистов. Ему там не нашлось места.
Характерно, что царского сына, даже когда он сам стал императором, продолжали волновать причины гибели поэта. В 1927 г. в «Московском пушкинисте» был опубликован фрагмент из записок кн. А.В. Голицына: «Государь Александр Николаевич у себя в Зимнем дворце за столом, в ограниченном кругу лиц, громко сказал: «Ну, так вот теперь знают автора анонимных писем, которые были причиной смерти Пушкина; это Нессельроде (c`est Nesselrode)». Слышал от особы, сидевшей возле государя». Доходившие до императора Николая Павловича в те скорбные дни вести заставляли его, во избежание беспорядков, самым внимательным образом контролировать положение. А основания для беспокойства имелись.
По свидетельству близкого знакомого А.С. Пушкина, камер-юнкера В.А. Муханова, «погребальная процессия долженствовала идти мимо [дома] голландского посланника [Геккерена], но полиция узнала, что народ собирается бить стекла посланнической квартиры, изменила порядок печального шествия». «…Боялись волнения в народе, – вспоминал Н.М. Смирнов, – какого-нибудь народного изъявления ненависти к Геккерну и Дантесу, жившим на Невском, в доме к-ни Вяземской (ныне Завадовского), мимо которого церемония должна была проходить…»
То же подтверждал и А.И. Тургенев: «Публика ожесточена против Геккерна, и опасаются, что выбьют у него окна». Участник похорон вспоминал раздававшиеся на площади перед церковью решительные возгласы: «Где этот иностранец, которого мы готовы растерзать?» (Дело было, конечно, не в дипломате, которого государь и сам называл гнусной канальей и вскоре с позором выслал из России, а в угрозе нарушить порядок в столице.)
Император решительно спутал карты тех, кто пытался использовать кончину поэта для организации недовольства…
«Вечером 31 января, – писал М.Н. Лонгинов, – на последней панихиде, бывшей в доме Пушкина, условлено было, что тело вынесут на другое утро в Адмиралтейскую церковь и будут там отпевать его. Все были приглашены туда. Вдруг, часу в третьем ночи, прислано было через графа Бенкендорфа повеление, чтобы тело было перенесено из дома немедленно же и притом не в Адмиралтейскую, а в Конюшенную церковь. Это и было исполнено сейчас же, в присутствии немногих друзей семейства, проводивших последнюю ночь при теле поэта, и в сопровождении присланной нарочно на место многочисленной жандармской команды».
«Начальник штаба Корпуса жандармов Дубельт, – вспоминал кн. П.А. Вяземский, – в сопровождении около двадцати штаб- и обер-офицеров присутствовал при выносе. По соседним дворам были расставлены пикеты: все выражало предвиденье, что в мирной среде друзей покойного может произойти смута».
«…В полночь, – читаем запись в дневнике А.И. Тургенева, – явились жандармы, полиция: шпионы – всего 10 штук, а нас едва ль столько было! Публику уже не впускали. В 1-м часу мы вынесли гроб в церковь Конюшенную, пропели за упокой, и я возвратился тихо домой».
Отпевание состоялось на следующий день, 1 февраля. Служили шестеро священников во главе с архимандритом. Певчие придворного храма Спаса Нерукотворенного Образа на Конюшенной площади считались одними из лучших в столице. Место упокоения было определено в соответствии с последней волей покойного.
«Никто из родных на могиле так и не был. Жена приехала только через два года»
29 марта 1836 г. скончалась мать поэта Надежда Осиповна. Погребение состоялось 13 апреля в ограде Святогорского монастыря, рядом с родовым имением Михайловское на Псковщине. К тому времени там уже покоились отец и мать усопшей. Вернувшись с кладбища родового, Пушкин рассказывал, как «смотрел на работу могильщиков», «любуясь песчаным, сухим грунтом», и говорил, что, если он умрет, непременно его надо похоронить тут: «Земля прекрасная, ни червей, ни сырости, ни глины, как покойно будет здесь лежать». Он даже купил в монастыре место для себя.
Однако еще утром 30 января о месте погребения с точностью не было известно. «…Не знают, здесь ли, или в псковской деревне его предадут земле, – писал А.И. Тургенев и прибавлял: …Лучше бы здесь, ввиду многочисленной публики, друзей и почитателей его». Но уже в два часа дня в тот же день в письме отмечал: «Кажется, решено, что его повезут хоронить в деревню…»
«…Его смертные остатки, – писала Е.А. Карамзина, – повезут в монастырь около их псковского имения, где погребены все Ганнибалы: он хотел непременно лежать там же».
«Я немедленно доложил его величеству, – писал 1 февраля гр. Г.А. Строганову гр. А.Х. Бенкендорф, – просьбу г-жи Пушкиной дозволить Данзасу проводить тело в его последнее жилище. Государь отвечал, что он сделал все, от него зависевшее, дозволив подсудимому Данзасу остаться до сегодняшней погребальной церемонии при теле его друга; что дальнейшее снисхождение было бы нарушением закона – и, следовательно, невозможно; но он прибавил, что Тургенев, давнишний друг покойного, ничем не занятый в настоящее время, может отдать этот последний долг Пушкину и что он уже поручил ему проводить тело».
Император, прекрасно помнивший события на Сенатской площади 14 декабря 1825 г., никому не мог позволить шутить с собой…
В ближайшую после отпевания ночь последовал царский приказ – собраться императорской гвардии в полном составе, вооруженной и с обозами, на площади перед Зимним дворцом. Утром 2 февраля все подходы к Конюшенной церкви, в подвале которой продолжало покоиться тело поэта, были полностью перекрыты обозами гвардейских частей. Между тем 2 февраля в подвале блокированной гвардейскими обозами церкви, где был поставлен гроб А.С. Пушкина, имел место траурный масонский ритуал.
«…На панихиду, – записал в дневнике А.И. Тургенев, – тут граф Строганов представил мне жандарма: о подорожной и о крестьянской подставах. […] Заколотили Пушкина в ящик. Вяземский положил с ним перчатку…»
Дело в том, что белые перчатки – один из важнейших атрибутов масонов, по крайней мере еще с XIV в. При поступлении в ложу их вручают профану «в напоминание того, что лишь чистыми помыслами, непорочной жизнью можно надеяться возвести храм премудрости».
Мастер подводил принимаемого в ложу к жертвеннику и там вручал ему запон, лопатку и три пары белых лайковых перчаток, произнося при этом: «Примите сии первые мужские белые перчатки и храните их навсегда; они послужат во свидетельство вашего принятия, и если некогда рассудят за благо мастера ваши подать вам достаточное об них объяснение, то тогда и дальнейшее об них поучение воспримите. Сии другие перчатки носите вы, любезный брат, всегда в братских наших собраниях. И сии женские перчатки вам определены суть, дабы вы оные отдали той женщине, которую паче всех почитаете; которую избрали вы в законную себе каменщицу; но соблюди, любезный брат, да не носят рукавиц сих и да не украшаются ими руки нечистые!»
Позднее, создавая в своем имении Остафьево музей, среди экспонатов которого были многочисленные пушкинские реликвии, кн. П.А. Вяземский поместил туда и оставшуюся перчатку, сопроводив ее особой запиской: «…Перчатка моя; другая перчатка была брошена в гроб его Жуковским».
Комментируя этот акт, современный пушкинист М.Д. Филин пишет: «…Не только созревающие политические и государственные воззрения удаляли Пушкина от вольных каменщиков. С некоторых пор открылся ему […] утерянный было путь к «заоблачной келье». […] Однако вольные каменщики не забыли кишиневского брата, не сочли его «уснувшим». […] В дни общерусской трагедии 1837 года масоны, выглянув на мгновения из «катакомб», напомнили о себе. […] Это сделали Вяземский и Жуковский. Представляли ли они себе достаточно ясно смысл такого поступка (ведь, совершив его публично, и тем самым в качестве символического корпоративного акта, они вольно или невольно покусились, от имени вольных каменщиков, на православное таинство, на христианский чин погребения)?»
Совершение этого масонского действа не осталось незамеченным государем. «…Донесли, – писал А.И. Тургенев брату, – что Жуковский и Вяземский положили свои перчатки в гроб, когда его заколачивали, и в этом видели что-то и кому-то враждебное».
Следует знать, что император Николай Павлович, детально знакомый со следствием по делу декабристов, вынес о масонстве отрицательное впечатление. Приехавшему в Петербург принцу Вильгельму Прусскому (будущему германскому императору), вступившему незадолго до этого в масонскую ложу и говорившему «с увлечением об этом гуманном содружестве», государь заметил: «Если их цель действительно благо Родины и ее людей, то они могли бы преследовать эту цель совершенно открыто. Я не люблю секретных союзов: они всегда начинают как будто бы невинно, преданные в мечтах идеальной цели, за которой вскоре следует желание осуществления и деятельности, и они по большей части оказываются политическими организациями тайного порядка. Я предпочитаю таким тайным союзам те союзы, которые выражают свои мысли и желания открыто».
*** Опасения какой-либо демонстрации в связи с похоронами А.С. Пушкина были напрасными. Скорбный путь до Святых Гор показал, насколько покойный в действительности был «дорог» своим друзьям, как только властями пресечена была возможность использовать похороны для того, чтобы волновать умы в столице.
Единственным близким человеком, сопровождавшим тело Александра Сергеевича, был престарелый дядька Никита Тимофеевич Козлов, болдинский крепостной Пушкиных. Когда-то он сопровождал своего барина в лицей, потом, в 1820-м на юг – в Бессарабию. Это к нему были обращены пушкинские стихи: «Дай, Никита, мне одеться: в Митрополии звонят…» Он, будучи уже камердинером, заносил раненого барина в квартиру на Мойке. «Грустно тебе нести меня?» – спросил у него Пушкин. И вот теперь последняя дорога… Ящик с гробом на дровнях он не покидал до самой монастырской ограды…
Сопровождавший тело Пушкина жандармский офицер Ракеев вспоминал в 1861 г.:
«Назначен был шефом нашим препроводить тело Пушкина. Один я, можно сказать, и хоронил его. Человек у него был, – Осипом, кажется, или Семеном звали… что за преданный был слуга! Смотреть даже было больно, как убивался. Привязан был к покойнику, очень привязан. Не отходил почти от гроба; не ест, не пьет».
4 февраля вечером А.И. Тургенев, по его словам, «приехал к 9-ти часам в Псков, прямо к губернатору – на вечеринку [sic!]. […] 5 февраля отправились сперва в Остров, за 56 верст, оттуда за 50 верст к Осиповой – в Тригорское, где уже был в три часа пополудни». «За нами прискакал гроб [sic!] в 7-м часу вечера» […] Повстречали тело на дороге, которое скакало [sic!] в монастырь».
Эти скачки с гробом по заснеженным дорогам Псковщины мало походили на позднейшую умилительную интерпретацию прощания тела Александра Сергеевича с дорогим ему Тригорским.
Складный рассказ о гробе, поставленном на ночь в церкви, о выкопанной могиле, горстях сырой земли, изроненных слезах и скорби, сочиненной после похорон А. И. Тургеневым, ставят под сомнение воспоминания дочери тригорской помещицы Екатерины Ивановны Осиповой (1823–1908), в замужестве Фок:
«Матушка оставила гостей ночевать, а тело распорядилась везти теперь же в Святые Горы вместе с мужиками из Тригорского и Михайловского, которых отрядили копать могилу. Но ее копать не пришлось: земля вся промерзла, – ломом пробивали лед, чтобы дать место ящику с гробом, который потом и закидали снегом. На утро, чем свет, поехали наши гости хоронить Пушкина, а с ними и мы обе – сестра Маша и я, чтобы, как говорила матушка, присутствовал при погребении хоть кто-нибудь из близких. Рано утром внесли ящик в церковь, и после заупокойной обедни всем монастырским клиром, с настоятелем, архимандритом, столетним стариком Геннадием во главе, похоронили Александра Сергеевича, в присутствии Тургенева и нас двух барышень. Уже весной, когда стало таять, распорядился Геннадий вынуть ящик и закопать его в землю уже окончательно». Рассказанное вызывает множество вопросов. Необъясним прежде всего способ похорон гроба в… снегу. Будто и не Россия это, для которой холода зимой – дело обычное…
Но ведь хоронили не жандармы. Более того, руководил всем один из тех, кто грозился от Пскова, выпрягши лошадей, впрячь в сани людей… Но, выходит, он не был в состоянии даже просто по-человечески закопать гроб, а потом врал?..
Что к этому прибавить? Разве вот эти заключительные строки из воспоминаний Е.И. Осиповой: «Никто из родных так на могиле и не был. Жена приехала только через два года, в 1839 году».
В случае с похоронами Пушкина мы имеем дело с первой попыткой использования гения, народного символа (часто против воли последнего) противниками существующей Власти в личных интересах, с пользой для собственного разрушительного дела. Причем далеко не всегда эти люди подлинно ценят то, что вполне цинично используют. Вступить им в игру всякий раз позволяет наличие малейшего разлада между Художником и Властью. (Это, между прочим, хорошо понимали такие опытные политики, какими, несомненно, были Сталин и Гитлер. Достаточно вспомнить создание ими творческих союзов и личное неформальное их общение с наиболее крупными деятелями культуры, которым в условиях довольно строгого строя сходило с рук многое…)
Однако никакая Власть не может дать своему народу шалить по собственному его разумению. И в этом смысле Власть всегда милосерднее воли народа, воплощенной в толпе. Это-то милосердие порождает сильное недовольство последней, сопровождаемое глухим угрожающим ропотом. Долг Власти перед страной за ее спокойствие/стабильность перевешивает, хотя и важный, но все же, по сравнению с названным, главным, частный долг ее перед Художником и даже народом. Антиномия здесь кажущаяся, ибо не о прозрениях гения или коренных интересах народа, а о человеческих немощах первого и о не всегда с ходу объяснимых капризах второго здесь речь.
Однако тут ее (Власти) и уязвимое место, которое, при определенном стечении обстоятельств, могут с пользой для себя использовать те, кто хочет свалить ее и завладеть ею сам. Если трюк удастся, то разгул, дарованный демагогами в награду толпе, они всегда все же вынуждены бывают вскоре прекратить; причем для успеха дела, как правило, крайне жестокими мерами. Иначе какая уж там власть! Уцелевшим же немногим бунтарям и их кровным или идейным потомкам остается лишь с ностальгией вспоминать о золотом времечке, о том, как вольно погуляли они…"