Девятого ноября 1906 года (по старому стилю) императорский указ дал старт аграрной реформе, вошедшей в историю как
столыпинская.
""Глядя из сегодняшнего дня, ее можно назвать крупнейшей приватизацией в истории Российской империи, своеобразной, хотя и не буквальной предшественницей нашей родной приватизации 90-х годов.
Девяностодевятилетие – дата некруглая и располагает не к юбилейным комплиментам, а к вниканию в проблемы. При очевидном различии объекта реформ у «приватизации по Столыпину» и «приватизации по Чубайсу» больше общих черт, чем принято думать, – и в условиях реализации, и в несбывшихся политических ожиданиях, и в характерной общественной ауре.
Личное сопоставление Петра Аркадьевича с Анатолием Борисовичем, возможно, пришлось бы по душе второму из них и не уверен, что первому. Впрочем, эта статья – попытка сравнить не две биографии, а два проекта.
Есть ли надежда, что стратегический результат приватизации № 2 будет иным, чем у перечеркнутой революцией приватизации № 1? Возможно, неповторимые черты ситуации 1900-х годов немного укрепят нас в этой надежде.
Какой была ситуация
К началу ХХ века примерно четыре пятых жителей империи были крестьянами. Почти все крестьяне Центральной России жили в деревенских обществах (общинах). Общинные территории состояли из семейных наделов и из земель, находящихся в общем пользовании (пастбищ, лесов и т.п.).
Часть общин были похожи на коммуны и назывались передельными (наделы регулярно делили заново, чтобы было справедливо). Другие общины назывались беспередельными (наделы передавались по наследству).
Что не нравилось общинным крестьянам?
Крестьянин, даже если и хотел перестать быть крестьянином, не имел права продать надел – даже своему соседу, а тот, в свою очередь, не мог увеличить собственный участок, даже если хотел этого и имел материальные возможности.
Крестьянину было трудно даже и просто покинуть общину и переселиться на заработки в город – надо было преодолеть много формальных и неформальных препятствий. Формальные препятствия понемногу отменялись, неформальные оставались в силе.
Все говорило о дефиците либерализма в деревенском устройстве. Но действительно ли среднестатистический мужик страстно мечтал стать частным собственником? Фермером- предпринимателем? Ход реформы скоро показал, что скорее нет, чем да. Страстные мечты были, но о другом.
С общинами соседствовали дворянские поместья, и деревенские общества перманентно хотели присвоить их земли себе – по меньшей мере частично (отобрать «отрезки» и фактически арендуемые участки), а еще лучше – полностью.
В дискуссиях того времени (и в их продолжениях, ведущихся до сих пор) тогдашних крестьян напрямую (или задним числом) убеждали, что грабить бар нелогично и что даже полная их экспроприация увеличила бы крестьянские наделы от силы раза в полтора.
На это крестьяне, по крайней мере те из них, кто был знаком с риторикой, отвечали (или могли бы ответить), что полтора раза – это весьма существенное приращение, плюс к тому, должна же быть справедливость: сколько можно терпеть, как рядом с крестьянскими земельными лоскутками жируют дармоеды- кровососы?
Правы ли были крестьяне, считая, что их наделы малы? Средний размер семейного надела в 1905 году составлял по земельной переписи 9,5 десятины (около 10 гектаров). По западноевропейской мерке – сносно, по американской – мало.
Впрочем, русский крестьянин жил не на Западе, производительность его труда была ниже в несколько раз, так что нехватку земли он ощущал самым реальным образом. И вдобавок чувствовал, что эта нехватка растет.
Русская деревня переживала демографический взрыв. Только половина прироста населения убывала в города или на освоение целинных и залежных земель. Остальные оставались дома и увеличивали число претендентов на наделы. Такова была социальная реальность.
Добавим к этому еще и реальность политическую, не менее суровую, но почему-то мало принимаемую в расчет. Жизнь общин управлялась и контролировалась государственным аппаратом. Крестьянские авторитеты, задававшие тон в деревенских обществах, фактически не входили даже в низовой слой тогдашней «номенклатуры» и уж тем более не имели перспектив внутри нее продвинуться.
Правда, они могли выбирать и быть избранными в различные представительные структуры (в земства, позднее в Думу), но у этих структур было мало ресурсов и полномочий, а главное, они существовали отдельно от реальной власти.
Пропасть между крестьянством и аппаратно-дворянской системой управления была в принципе непреодолима в рамках тогдашнего режима.
Чего хотел режим
Общая дееспособность имперского режима в 1900-е годы была явно ниже, чем в эпоху Великих реформ Александра II. Не вдаваясь в причины, отметим сам факт.
Даже и в 1905 году власти еще имели иллюзию, будто селяне- царелюбцы – опора системы. Это наложило печать на первый думский избирательный закон, давший крестьянам заметную долю мест.
В 1906-м, когда собралась первая Дума, власти увидели, что крестьяне-депутаты хотят не с крамолой бороться, а отнимать землю у помещиков. Впрочем, еще раньше их убедили в этом массовые погромы имений.
На высшей точке смуты центральная власть почти готова была уступить. Более или менее серьезно обсуждались схемы отчуждения части помещичьих земель и передачи их крестьянам. Но как только мятежники начали проигрывать правительственным войскам, в спорах сразу поставили точку.
«Право собственности свято и должно быть неприкасаемо», – заявил император крестьянской депутации в начале 1906 года.
На практике святость этого принципа была весьма выборочной. Права российских подданных, в том числе собственнические, и де-факто и де-юре очень и очень различались в зависимости от их сословной, конфессиональной и племенной принадлежности.
Провозглашенный сувереном принцип неприкосновенности дворянских имений выражал не столько универсальный идеал, сколько вполне конкретный интерес помещичьих лоббистов, задававших тон в руководящих верхах империи. Но естественным порядком из этой установки вытекал политический рецепт: вместо журавля в небе (помещичьей земли) предложить общинникам синицу в руки (собственнические права на ту землю, которой они и так пользовались).
Поэтому еще до того как Столыпин стал премьером (летом 1906- го), образовался достаточно узкий коридор возможностей, внутри которого он только и мог действовать.
Был и финансовый ограничитель. Аграрная реформа обязана была быть дешевой. Все ее затраты – на землеустройство, на кредиты индивидуальным хозяйствам, на поддержку переселенческой деятельности – не должны были ударить по традиционным расходным приоритетам милитаризованного имперского режима.
Если политика – это искусство возможного, то как назвать курс, нацеленный на заведомо невыполнимые задачи?
Искусство невозможного
В годы, предшествующие Русско-японской войне, когда тучи внутреннего кризиса уже явственным образом сгущались, Петербург тратил деньги и энергию не на заселение Дальнего Востока, а на колониальное освоение китайской Маньчжурии. Туда, в глубь Китая, тянулись железные дороги, возводилась мощная военно-морская база Порт-Артур, подтягивались корабли и войска.
Вся история ХХ века показала бессмысленность подобного рода трат и усилий, которые только выросли бы, если бы война с Японией увенчалась победой. А так маньчжурские, корейские и сопутствующие проблемы стали уже проблемами японскими и висели на этой стране вплоть до ее краха в 1945 году.
Что же до Российской империи, то параллельно со столыпинской реформой осуществлялась, например, военно-морская программа, и сопоставление стоимости той и другой (десятки миллионов рублей в год на первую и сотни – на вторую) ясно показывает, которая из них виделась властям в качестве главной.
Могучий флот должен был стать психологическим реваншем за Цусиму. И он им стал, хотя сам Столыпин предпочел бы что- нибудь подешевле и попрактичнее. Потом этот флот, запертый в Балтийском и Черном морях, так и не пригодился ни старому режиму, ни его советским наследникам (за исключением одного устаревшего крейсера в 1917 году).
Понять, что аграрная реформа вовсе не была главным начинанием тогдашних властей, – это уже многое понять и в реформе, и во властях.
Куда более живой интерес, и не только у режима, стоящего на последней черте, но и у либерального сообщества, стоящего, вопреки собственным догадкам, там же, вызывали традиционные имперские проекты – Иран, Балканы, Босфор, Дарданеллы.
Конечно, можно сказать, что так мыслили тогда все имперские державы. Это верно. Но ведь «все» и рухнули. Накануне и во время Первой мировой войны пали все континентальные империи – от кайзеровской и Австро-Венгерской до Османской и Цинской. Диагноз при всем размахе местных различий был общий: потеря адекватности.
Столыпин верил, что Российскую империю можно уберечь от такой судьбы с помощью аграрной реформы, осуществляемой даже и в тех узких рамках, в которые она изначально была поставлена. Он просил только двадцать лет покоя.
Девять лет покоя
Реформа началась в 1906 году, в 1915-м была приостановлена ввиду войны, а в середине 1917-го прекращена Временным правительством ввиду пересмотра подходов к земельному вопросу.
Указом 1906-го и законом 1910-го крестьяне получили право приватизировать свои наделы, оформив их в личную собственность. Они могли выйти из общины и стать индивидуальными хозяевами на хуторах (перенеся усадьбу на собственный участок) или на отрубах (оставив усадьбу в деревне). Поощрялось и крестьянское переселение на земли восточнее Урала.
Политический план Столыпина выражался в формуле «ставка на крепких и сильных». Предполагалось, что такой крестьянин почувствует классовое родство с помещиком (оба ведь земельные собственники!) и вместе с ним сделается опорой режима.
Вот пример «крепкого и сильного» крестьянина-индивидуала, процветавшего как раз накануне реформы. Некто Давид Бронштейн, типичный состоятельный фермер, владел сотней десятин земли на юге империи, в Херсонской губернии, и упорным трудом вырвался из нужды.
Поскольку сын этого удачливого крестьянина, Лев Троцкий, в 1905 году руководил революционным Петербургским советом, Столыпин в принципе мог знать его биографию. Наделенный почти полным пакетом ожидаемых достоинств – относительно грамотный, трудолюбивый, аккуратный, брызжущий энергией фермерский сын обладал недостатком принципиального характера: был абсолютно непримиримым врагом режима.
Увидели в этом предзнаменование или нет, но реформы стартовали.
Что удалось
Бесспорно удались две вещи.
Во-первых, резко увеличился поток переселенцев на восток. В Сибирь переехали три миллиона крестьян.
Могло бы приехать и больше, но власти экономили деньги на их обустройстве, да и сам Столыпин считал, что процесс не нужно слишком форсировать, а то, мол, коренная Россия обезлюдеет (что не соответствовало тогдашним демографическим реалиям).
Вторым успехом было несколько миллионов удовлетворенных властями крестьянских заявлений о землеустройстве и об оформлении общинных наделов в личное владение.
Смысл этого процесса часто трактуют как триумф частной собственности.
На самом деле большинство заявителей либо собирались продать свой надел, поскольку фактически уже не работали в сельском хозяйстве (причем покупателем часто выступал не частник- землевладелец, а их же община), либо же уберечь себя от регулярных переделов земли.
Недаром основная часть таких заявлений была подана в передельных общинах и лишь несколько сотен тысяч – в беспередельных. Там, где над привычными общинными наделами не висела угроза передела, крестьяне не очень-то настроены были хлопотать о возведении себя в сан индивидуальных владельцев.
Русская деревня созрела для отказа от внутриобщинных земельных переделов. Столыпинская реформа, попутно с главными своими целями, такую возможность давала, и крестьянство воспользовалось именно ею. Безусловно, и это было шагом на пути к капитализму. Но только одним шагом на длинном и извилистом пути.
Что не удалось
Традиционного русского крестьянина изображали то в образе кроткого мужичка-богоносца, то как бессмысленного и беспощадного громилу дворянских гнезд.
Наверное, он иногда выступал и в этих ипостасях, но чаще вел себя достаточно рационально.
Правила игры, предписанные реформой, были таковы, что многие «крепкие и сильные» предпочли остаться в общинах, пользуясь там традиционным моральным и материальным весом.
Выгоды ухода из общины были не очевидны. Столыпинская аграрная либерализация была весьма относительной. Существовали жесткие ограничения на приобретение крестьянами дополнительной земли. Существовала масса проблем с получением кредитов. Сделки по продаже-покупке наделов разрешались только между людьми крестьянского сословия (объяснение, если освободить от словесной шелухи, было простым: наедут евреи и им подобные и скупят всю землю у простодушных хлеборобов).
В сочетании с уже упомянутым нежеланием властей тратить деньги на поддержку новых хозяйств (а каждому из них на старте требовалось от нескольких сот до тысячи рублей) хутора и отруба не стали ни магнитом для инвестиций, ни очагами передовой техники ведения хозяйства.
К 1915 году средний размер хуторов и отрубов в Европейской России был меньше 10 десятин, то есть примерно таким же, как и средняя величина общинного надела. Этого редко хватало для ориентированного на рынок фермерского предпринимательства.
Большинство российских крестьян, формально приватизировавших наделы, фактически остались в общинах, участвуя в их традиционной деятельности и пользуясь общими угодьями. Сельхозпроизводство накануне Первой мировой войны заметно выросло, но это объяснялось скорее чередой урожайных лет, а также постепенным общим ростом производительности труда как в общинах, так и вне их.
Таковы были итоги девяти лет весьма условного покоя. Отметим, что если бы за этот срок успехи были радикальнее и в деревне начали задавать тон предприятия современного типа, то количество требуемых рабочих рук сократилось бы в несколько раз. Куда девались бы десятки миллионов жертв успешной реформы, составлявшие большую часть тогдашнего населения страны?
Менее всего к успехам такого масштаба были готовы сами власти, которые очень боялись излишнего роста городов, проницательно видя в них очаги крамолы.
Сам премьер-реформатор обещал довести реформу до победы за двадцать лет покоя – то есть за время жизни одного политического поколения. Утопическая цифра провозглашалась не от хорошей жизни. Сказать «сто лет» и даже «тридцать лет» у Столыпина попросту не было возможности. Это значило бы переложить ответственность на следующие поколения лидеров, установками которых он не мог управлять.
Тридцать лет покоя и восемьдесят – революции
В год гибели Столыпина, в 1911-м, был свергнут мексиканский диктатор Порфирио Диас, который больше тридцати лет железной рукой изгонял общинный дух из тамошнего сельского хозяйства. Под видом землеустройства и освоения пустошей крестьяне- общинники массами сгонялись с земли и превращались в издольщиков и батраков у частных собственников- латифундистов.
Мексиканское крестьянство, составлявшее, как и в России, 80% жителей, восстало. Началась революция, одна из самых грандиозных в ХХ веке.
Традиционные общины (эхидос) быстро возродились и вновь вобрали в себя большинство крестьян. С тех пор мексиканские власти многократно выпускали социальный пар, осуществляя то, что они величали аграрной реформой, – отбирали «излишки» у частных владельцев и передавали их эхидос.
Разумеется, это законсервировало архаичный аграрный уклад, но попутно позволило сохранить урезанный частный сектор не только в городах, но и в деревне, и вдобавок придало устойчивость мексиканской управляемой демократии: общинные авторитеты почти до конца ХХ века обеспечивали массовую поддержку режиму Институционно-революционной партии.
И только через 80 лет после революции, в середине 90-х годов, когда доля крестьянства опустилась до 20% жителей, в Мексике началась приватизация эхидос, сходящих сегодня, и, видимо, уже окончательно, с исторической сцены.
Старые иллюзии
Внутренний и внешний опыт приводит к выводу: в столыпинском проекте был роковой дефект. А именно: иллюзорная надежда за считанные годы проделать работу, требующую полвека, если не века. Реформаторы столкнулись с дефицитом исторического времени, дефицитом политических ресурсов, дефицитом материальных возможностей.
Старый имперский режим рухнул (и по всем показаниям должен был рухнуть) гораздо быстрее, чем в деревне мог взять верх капитализм. Большинство крестьян, вовлеченных в столыпинскую реформу, не только не стали, но и заведомо не могли стать социальными друзьями помещиков и старой власти.
Община сказала решающее слово в Гражданской войне, дав красным, а не белым миллионы солдат. Она же, попав в большевистскую ловушку, подверглась затем самой жестокой и уродливой из всех возможных разновидностей модернизации, но в извращенной колхозной форме существовала еще долгие десятилетия.
Новые опасности
«Столыпинская приватизация» была изначально обречена. У «чубайсовской приватизации», приватизации городской экономики, такой предопределенности нет.
Она болеет похожими болезнями. Тут и диковинность приоритетов высшей власти, и подчинение новых форм старым общественным отношениям, и «нелогичное» политическое поведение тех, кто выиграл от перемен, и контрреформа на политически уязвимых участках, и общий кризис ожиданий. Все это есть, но накал проблем далеко не таков, как в эпоху крушения столыпинских преобразований.
Траектория отката не сможет стать такой глубокой, как тогда, потому что на этот раз она не может быть особой. В XXI веке России уже не угрожает скатывание на советский путь. Реальная угроза, которой сегодня надо противостоять, – это скатывание на путь латиноамериканский, в чем-то похожий на тот, которым некогда прошла Мексика.
История, в том числе и история приватизации, не повторяется, хотя и дает неувядающие уроки. "